Lermontov: The Demon (full text)

 

Below, in its entirety, is my blank-verse translation of Lermontov’s long narrative poem, “The Demon,” together with the Russian original (marked for stress). At the bottom, I have a couple of “audiobook” recordings from YouTube, read by native speakers. This work tells of a Demon who falls in love with — and attempts to seduce — a Georgian princess, Tamara. Can he be redeemed by love? Will Heaven even allow it?

 

PART ONE

 

I

Печальный Демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землёй,
И лучших дней воспоминанья
Пред ним теснилися толпой;
Тех дней, когда в жилище света
Блистал он, чистый херувим,
Когда бегущая комета
Улыбкой ласковой привета
Любила поменяться с ним,
Когда сквозь вечные туманы,
Познанья жадный, он следил
Кочующие караваны
В пространстве брошенных светил;
Когда он верил и любил,
Счастливый первенец творенья!
Не знал ни злобы, ни сомненья,
И не грозил уму его
Веков бесплодных ряд унылый…
И много, много… и всего
Припомнить не имел он силы!

I

The somber Demon, banished from the heights,
Soared aimlessly above the sinful earth,
And memories of better days gone by
Kept crowding countlessly before his eyes  —
Those days when he, secure in light’s abode,
Shone radiant, a cherub free from stain;
When incandescent comets, shooting past,
Would pause and lovingly reciprocate
His hailing smile of fond benevolence;
Those days when, through the timeless mists of space,
Desiring knowledge, he would keenly track
Nomadic caravans of shining stars
Strewn out by God across the dark expanse;
Those days when he believed — when he still loved!
Divine Creation’s fortunate first-born!
He knew no spiteful enmity, no doubt,
Nor was his mind yet menaced by the thought
Of barren ages in an endless train…
So much, so much was his, that all of it
He hadn’t strength enough to recollect!

 

II

Давно отверженный блуждал
В пустыне мира без приюта
Вослед за веком век бежал,
Как за минутою минута,
Однообразной чередой.
Ничтожной властвуя землёй,
Он сеял зло без наслажденья.
Нигде искусству своему
Oн не встречал сопротивленья —
И зло наскучило ему.

II

Long since expelled from Heaven, he now roamed
The desert of this world, without repose;
One age after another passed for him
Just as the minutes pass for humankind:
In an unending and unchanging stream.
And in dominion o’er this paltry earth,
He sowed great evil — but without delight.
For nowhere did this artistry of his
Meet with resistance in the hearts of men —
And he grew tired of evil’s tedium.

 

III

И над вершинами Кавказа
Изгнанник рая пролетал:
Под ним Казбек как грань алмаза,
Снегами вечными сиял,
И, глубоко внизу чернея,
Как трещина, жилище змея,
Вился излучистый Дарьял,
И Терек, прыгая, как львица
С косматой гривой на хребте,
Ревел, — и горный зверь и птица,
Кружась в лазурной высоте,
Глаголу вод его внимали;
И золотые облака
Из южных стран, издалека
Его на север провожали;
И скалы тесною толпой,
Таинственной дремоты полны
Над ним склонялись головой,
Следя мелькающие волны;
И башни замков на скалах
Смотрели грозно сквозь туманы —
У врат Кавказа на часах
Сторожевые великаны!
И дик и чуден был вокруг
Весь Божий мир, но гордый дух
Презрительным окинул оком
Творенье Бога своего,
И на челе его высоком
Не отразилось ничего.

III

And now and then the flying Demon’s shade
Would pass across the great Caucasian peaks:
Below, the diamond facets of Kazbek
Resplendent rose, beneath eternal snows;
And, yawning black — far, far below the peaks —
A fissure in the earth, a dragon’s den —
The Darial Gorge lay, winding back and forth,
Wherein the Terek, leaping like a lion,
A mane of rapids bristling down its back,
Did roar; and all the mountain beasts, the birds
Then circling in the vast cerulean heights,
Did hearken to the words its waters spoke,
As golden clouds, from distant southern lands,
Accompanied the river, racing north,
And mighty cliffs pressed in around the gorge;
Held spellbound by some enigmatic sleep,
They bowed their heads above the torrent’s waves,
And watched, enraptured, as the rapids danced.
Upon the cliffs, some fortress towers loomed
And looked down menacingly through the mists —
Gigantic sentries, ever keeping watch
Above the Caucasus’ colossal gates.
How wild, how wondrous, everywhere one looked
Was God’s whole world; and yet the proud disdain
Of that demonic soul refused to see
The many mighty wonders God had wrought —
And His Creation no impression made
Upon that lofty and impassive brow.

 

IV

И перед ним иной картины
Красы живые расцвели:
Роскошной Грузии долины
Ковром раскинулись вдали
Счастливый, пышный край земли!
Столпообразные раины,
Звонко бегущие ручьи
По дну из камней разноцветных
И кущи роз, где соловьи
Поют красавиц, безответных
На сладкий голос их любви;
Чинар развесистые сени,
Густым венчанные плющом,
Пещеры, где палящим днём
Таятся робкие олени;
И блеск, и жизнь, и шум листов,
Стозвучный говор голосов,
Дыханье тысячи растений!
И полдня сладострастный зной,
И ароматною росой
Всегда увлаженные ночи,
И звёзды яркие, как очи,
Как взор грузинки молодой!..
Но, кроме зависти холодной,
Природы блеск не возбудил
В груди изгнанника бесплодной
Ни новых чувств, ни новых сил;
И всё, что пред собой он видел,
Он презирал иль ненавидел.

IV

And as the shade flew on, beneath it bloomed
The living beauty of a new tableau:
The Georgian kingdom’s fertile vales, unfurled
Like carpets, spreading riches far and wide.
O sumptuous and blessed realm of earth!
Your poplars rise, like pillars towering;
Your rivers racing, ringing all the while,
Along their beds of brightly colored stones;
Your groves of roses, where the nightingales1
So sweetly serenade those beauties mute
Who never will requite their songs of love;
The blissful shade beneath the spreading boughs
Of your great plane trees, with their ivy crowns;
Your caves, where, in the searing heat of day,
The timid deer find shelter from the sun;
The sheen, the life, the rustling of your leaves,
The countless voices of your verdure’s choir,
Your flowers thousands-strong, their scented breath!
The languid swelter of your midday sun,
The shadows of your nights, that always quench
Day’s thirst with dew as fragrant as perfume;
Your brilliant stars, alive like human eyes —
As brilliant as the eyes of Georgian girls!
Yet nothing, save for envy, cold and grim,
Did nature’s beauty manage to arouse
Within the exiled spirit’s barren soul;
No newfound strength, no feeling was inspired:
For everything the Demon’s eyes surveyed
They failed to notice — or despised outright.

 

V

Высокий дом, широкий двор
Седой Гудал себе построил…
Трудов и слёз он много стоил
Рабам, послушным с давних пор.
С утра на скат соседних гор
От стен его ложатся тени.
В скале нарублены ступени,
Они от башни угловой
Ведут к реке; по ним, мелькая,
Покрыта белою чадрой,
Княжна Тамара молодая
К Арагве ходит за водой.

V

A great and lofty house, a sprawling court,
Did grizzled old Gudal decree be built.
Much toil and many tears did that house cost
The long-enduring slaves who raised its walls.
From dawn, its shadow creeps across the slopes
Of mountains ’round the rock whereon it looms;
And in that rock a staircase has been hewn,
Descending from a turret to the stream;
And down those stairs — a glimmer, now and then —
A figure hurries, in a cloak of white:
It is the princess — young Tamara1 — who
Descends to the Aragvi with her pail.

 

VI

Всегда безмолвно на долины
Глядел с утёса мрачный дом,
Но пир большой сегодня в нём —
Звучит зурна, и льются вины —
Гудал сосватал дочь свою,
На пир он созвал всю семью.
На кровле, устланной коврами,
Сидит невеста меж подруг:
Средь игр и песен их досуг
Проходит. Дальними горами
Уж спрятан солнца полукруг:
В ладони мерно ударяя,
Они поют — и бубен свой
Берёт невеста молодая.
И вот она, одной рукой
Кружа его над головой,
То вдруг помчится легче птицы,
То остановится, глядит —
И влажный взор её блестит
Из-под завистливой ресницы;
То чёрной бровью поведёт,
То вдруг наклонится немножко,
И по ковру скользит, плывёт
Ее божественная ножка;
И улыбается она,
Веселья детского полна.
Но луч луны, по влаге зыбкой
Слегка играющий порой,
Едва ль сравнится с той улыбкой
Как жизнь, как молодость, живой.

VI

That somber dwelling was forever still,
Forever glaring at the vales below.
But on this day a great feast is at hand;
The zurna1 sounds as wine begins to flow.
Soon old Gudal will see his daughter wed;
He bade the whole clan gather for the feast.
There, on the roof, with carpets rich bespread,
The young bride sits among her friends, and laughs;
With carefree games and songs her wedding eve
Goes by. And evening falls: from distant peaks
The half-disc of the sun still spills its rays;
The revelers, now clapping rhythmically,
Burst out in song, and watch the lovely bride
Take up her tambourine and start to dance.
Behold, how with her hand so delicate
She twirls the tambourine above her head —
One moment fluttering just like a bird,
The next she sinks, alights — and, looking round,
Her moist eyes glimmer softly from beneath
The lashes keeping jealous watch above;
She raises one black eyebrow, playfully —
Then, with her supple body forward bowed,
Her nimble feet across the carpet glide;
Behold the smile she flashes all the while,
Alive with childhood’s fleeting happiness —
For not even a moonbeam, when it haps
To gently dance upon a rippling tide,
Could be compared to this exquisite smile —
The smile of youth, alive as life itself.

 

VII

Клянусь полночною звездой,
Лучом заката и востока,
Властитель Персии златой
И ни единый царь земной
Не целовал такого ока;
Гарема брызжущий фонтан
Ни разу жаркою порою
Своей жемчужною росою
Не омывал подобный стан!
Ещё ничья рука земная,
По милому челу блуждая,
Таких волос не расплела.
С тех пор как мир лишился рая,
Клянусь, красавица такая
Под солнцем юга не цвела.

VII

I swear to you by midnight’s brightest star,
By rays of setting and of rising suns:
Not even golden Persia’s mighty shah,
Nor any other king upon this earth,
Has ever pressed his lips to eyes like these;
Nor yet has any harem fountain’s mist
Descended soothingly, in midday heat,
In drops of water glistening like pearls,
Upon a body beautiful as hers!
Nor has the hand of any mortal man
Been blessed to dance across a lover’s brow
And unbraid hair as sumptuous as this.
No! Never, since the loss of paradise —
I swear it! — had a flower such as she
Spread wide its petals ’neath the southern sun.

 

VIII

В последний раз она плясала.
Увы! заутра ожидала
Её, наследницу Гудала,
Свободы резвую дитя,
Судьба печальная рабыни,
Отчизна, чуждая поныне,
И незнакомая семья.
И часто тайное сомненье
Темнило светлые черты;
И были все её движенья
Так стройны, полны выраженья,
Так полны милой простоты,
Что если б Демон, пролетая,
В то время на неё взглянул,
То, прежних братий вспоминая,
Он отвернулся б — и вздохнул…

VIII

This was the last time she would ever dance.
She well imagined what the future held —
Alas! — for Gudal’s heir and only child,
For one as used to freedom as was she:
The woeful station of a wife enslaved;
A homeland, new and as of yet unknown,
And equally unknown — her husband’s kin.
So, now and then, a surreptitious doubt
Obscured the smiling features of her face;
And yet her every movement, as she danced,
Was so full of expression and of grace,
Of effortless and sweet simplicity,
That should the Demon, in his lofty flight,
Have chanced to look down at her bridal dance,
Then, mindful of his lost angelic kin,
He might have looked away in pain, and sighed...

 

IX

И Демон видел… На мгновенье
Неизъяснимое волненье
В себе почувствовал он вдруг.
Немой души его пустыню
Наполнил благодатный звук —
И вновь постигнул он святыню
Любви, добра и красоты!..
И долго сладостной картиной
Он любовался — и мечты
О прежнем счастье цепью длинной,
Как будто за звездой звезда,
Пред ним катилися тогда.
Прикованный незримой силой,
Он с новой грустью стал знаком;
В нём чувство вдруг заговорило
Родным когда-то языком.
То был ли признак возрожденья?
Он слов коварных искушенья
Найти в уме своём не мог…
Забыть? — забвенья не дал Бог;
Да он и не взял бы забвенья!…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

IX

Indeed: the Demon saw her. In a flash
Some agitation inexplicable
Arose within him, not to be denied;
The silent desolation of his soul
Was filled now by a glad, salvific sound —
And once again he knew the sanctity
Of love, of all that’s good and beautiful!
Long, long did he now linger to admire
The precious spectacle — and long-dead dreams
Of his past glory, like an endless chain
Of star strung after star strung after star
Processed before his eyes as he looked on.
And, shackled by some great but unseen force,
He grew acquainted with a newfound pain:
For sentiment began to speak within
Him — in his long-abandoned native tongue.
Were all these signs but preludes of rebirth?
His menaced heart sought refuge in his mind,
And scoured it for shrewd and sneering words —
But no! Forgetting was forbidden him
By God. Indeed, he wished not to forget!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

X

Измучив доброго коня,
На брачный пир к закату дня
Спешил жених нетерпеливый.
Арагвы светлой он счастливо
Достиг зелёных берегов.
Под тяжкой ношею даров
Едва, едва переступая,
За ним верблюдов длинный ряд
Дорогой тянется, мелькая, —
Их колокольчики звенят.
Он сам, властитель Синодала,
Ведёт богатый караван.
Ремнём затянут ловкий стан;
Оправа сабли и кинжала
Блестит на солнце; за спиной
Ружьё с насечкой вырезной.
Играет ветер рукавами
Его чухи, — кругом она
Вся галуном обложена.
Цветными вышито шелками
Его седло; узда с кистями;
Под ним весь в мыле конь лихой
Бесценной масти, золотой.
Питомец резвый Карабаха
Прядёт ушьми и, полный страха,
Храпя косится с крутизны
На пену скачущей волны.
Опасен, узок путь прибрежный!
Утёсы с левой стороны,
Направо глубь реки мятежной.
Уж поздно. На вершине снежной
Румянец гаснет; встал туман…
Прибавил шагу караван.

X

His steed now spurred and whipped to near-collapse
To reach the feast before the sun had set,
The groom — mad with impatience — galloped on;
And, at long last, he finally attained
The radiant Aragvi’s verdant banks.
Behind him, stretched along the winding road,
A caravan of camels could be seen,
So strained beneath great loads of wedding gifts
That they could barely place hoof before hoof,
With harness bells that rang with every step.
The groom — the Lord of Sinodal himself —
Rode at the head of this great caravan.
His agile frame was girded by a belt;
The settings of his dagger and his sword
Were glinting in the sunlight; on his back
Was hung a rifle, gorgeously inlaid;
A gentle wind was billowing the sleeves
Of his exquisite caftan, everywhere
Adorned with gleaming decorative braids.
His saddle too was sewn with silken thread;
The reins he gripped had tasseled ornaments.
Beneath him – all in lather — was his steed,
Its unmatched coat a priceless golden hue.
This brave and fiery steed of Karabakh1
Now twitched its ears, and, snorting skittishly,
Looked sidelong from atop that narrow pass
Down at the river raging far below —
Here every step was fraught with threat of death!
Great cliffs loomed to the left — and, to the right,
The fatal torrent roared, tempestuous.
It had grown late. Upon the snowy peak
The blush burned out. An evening mist arose...
And so the caravan picked up its pace.

 

XI

И вот часовня на дороге…
Тут с давних пор почиет в Боге
Какой-то князь, теперь святой,
Убитый мстительной рукой.
С тех пор на праздник иль на битву,
Куда бы путник ни спешил,
Всегда усердную молитву
Он у часовни приносил;
И та молитва сберегала
От мусульманского кинжала.
Но презрел удалой жених
Обычай прадедов своих.
Его коварною мечтою
Лукавый Демон возмущал:
Он в мыслях, под ночною тьмою,
Уста невесты целовал.
Вдруг впереди мелькнули двое,
И больше —выстрел! —что такое?..
Привстав на звонких стременах,
Надвинув на брови папах,
Отважный князь не молвил слова;
В руке сверкнул турецкий ствол,
Нагайка щёлк — и как орёл
Он кинулся… и выстрел снова!
И дикий крик и стон глухой
Промчались в глубине долины, —
Недолго продолжался бой:
Бежали робкие грузины!

XI

Behold a chapel by the mountain road...
And in it lies, reposing in the Lord,
A prince in life, and now, in death, a saint,
Cut down here by a vengeful traitor’s hand.
And since that day, whoever comes this way —
No matter whether bound for feast or war —
Takes pause here at this lonely house of God
To send an ardent prayer heavenward;
For custom has it that this very prayer
Saves all who say it from the Muslim’s blade.
But our young groom neglected to observe
The pious custom of his countrymen.
For lo, the Demon, clever in deceit,
Did rile his fancy with a guileful dream,
And in his mind, concealed by darkest night,
His lips caressed the lips of his new bride.
But suddenly two men appeared ahead —
Then more, and then — A shot’s been fired! — What’s this?
His stirrups rang1 as he stood up and looked,
And, lowering his hat upon his brow,
The prince, unflustered, uttered not a word,
But drew his Turkish gun, whose barrel flashed,
And cracked his whip. As if on eagle’s wings
He raced to meet the threat. Again a shot!
Alas! A wild shout and a muted groan
Disturbed the valley’s solitary depths —
The gunfire faded, having but begun:
The Georgians, leaderless, were put to flight!

 

XII

Затихло всё; теснясь толпой,
На трупы всадников порой
Верблюды с ужасом глядели,
И глухо в тишине степной
Их колокольчики звенели.
Разграблен пышный караван;
И над телами христиан
Чертит круги ночная птица!
Не ждёт их мирная гробница
Под слоем монастырских плит,
Где прах отцов их был зарыт;
Не придут сёстры с матерями,
Покрыты длинными чадрами,
С тоской, рыданьем и мольбами,
На гроб их из далёких мест!
Зато усердною рукою
Здесь у дороги, над скалою,
На память водрузится крест;
И плющ, разросшийся весною,
Его, ласкаясь, обовьёт
Своею сеткой изумрудной;
И, своротив с дороги трудной,
Не раз усталый пешеход
Под Божьей тенью отдохнёт…

XII

Now all was quiet; huddled in a pack,
Abandoned camels from the caravan
Looked fearfully upon the fallen men;
Now muted by the silence of the steppe,
Their harness bells rang out from time to time,
Their backs now bare, stripped of the gifts they’d borne.
Above the corpses of the Christian men
The night-bird circles, then descends to prey...
These warriors will find no quiet repose
Beneath a layer of monastery stone,
There where their fathers’ ashes are interred;
Nor will their mothers and their sisters make
Their pilgrimage from places far away
To bring their grief, their weeping and their prayers,
Their mourning faces covered in long veils.
No, that is not to be. Some zealous hand,
Here at the roadside, high atop a cliff,
May raise a cross in these men’s memory;
And ivy, grown out thickly in the spring,
Will tenderly entwine the monument
Within its sprawling net of emerald-green —
And, turning briefly from the tortuous road,
How many weary wanderers will pause
To rest a bit beneath God’s blessed shade!

 

XIII

Несётся конь быстрее лани,
Храпит и рвётся, будто к брани;
То вдруг осадит на скаку,
Прислушается к ветерку,
Широко ноздри раздувая;
То, разом в землю ударяя
Шипами звонкими копыт,
Взмахнув растрёпанною гривой,
Вперёд без памяти летит.
На нём есть всадник молчаливый!
Он бьётся на седле порой,
Припав на гриву головой.
Уж он не правит поводами,
Задвинул ноги в стремена,
И кровь широкими струями
На чепраке его видна.
Скакун лихой, ты господина
Из боя вынес как стрела,
Но злая пуля осетина
Его во мраке догнала!

XIII

A steed is flying, faster than a doe;
It snorts, and speeds ahead, as if to war;
Then suddenly it pauses in mid-stride,
Its ears attuned to any further threat,
Its nostrils widening to sniff the breeze.
Then, just as suddenly, it strikes the ground,
Its studded horseshoes ringing on the rock,
Its tousled mane now waving in the wind —
And on it flies, in desperate dismay.
A silent rider sits upon its back,
Still in the saddle. Now and then he rocks;
His head is thrown against the horse’s mane;
And though the man no longer grips the reins,
His feet are in stirrups, holding fast,
His very life-blood, spilled in heavy streams,
Now slowly saturates his saddlecloth.
Brave steed! How well you bore your rider thence,
Fast as arrow, from the battle’s midst!
But the Ossetians’ bullet gave pursuit1 —
Chased down your daring rider in the dark!

 

XIV

В семье Гудала плач и стоны,
Толпится на дворе народ:
Чей конь примчался запалённый
И пал на камни у ворот?
Кто этот всадник бездыханный?
Хранили след тревоги бранной
Морщины смуглого чела.
В крови оружие и платье;
В последнем бешеном пожатье
Рука на гриве замерла.
Недолго жениха младого,
Невеста, взор твой ожидал:
Сдержал он княжеское слово,
На брачный пир он прискакал…
Увы! но никогда уж снова
Не сядет на коня лихого!..

XIV

Wails and moans ring out in Gudal’s clan;
The revelers converge now on the court:
Whose broken-winded steed raced through the gate,
And then collapsed upon the cobblestones?
Who is the lifeless rider that it bears?
The furrows etched into his swarthy brow
Preserve the ambushed warrior’s alarm;
His weapons and his clothes are splashed with blood;
And somehow, in a final, frenzied clasp,
One hand still holds fast to his horse’s mane.
Not long, O bride, O beautiful Tamara
Did your eyes search for your belated groom;
Behold: in death he kept his princely word;
In death he raced to reach his wedding feast...
Alas! Now at the end of his last ride,
He ne’er again will mount his gallant steed!

 

XV

На беззаботную семью
Как гром слетела Божья кара!
Упала на постель свою,
Рыдает бедная Тамара;
Слеза катится за слезой,
Грудь высоко и трудно дышит:
И вот она как будто слышит
Волшебный голос над собой:
«Не плачь, дитя! Не плачь напрасно!
Твоя слеза на труп безгласный
Живой росой не упадёт:
Она лишь взор туманит ясный,
Ланиты девственные жжёт!
Он далеко, он не узнает,
Не оценит тоски твоей;
Небесный свет теперь ласкает
Бесплотный взор его очей;
Он слышит райские напевы…
Что жизни мелочные сны,
И стон, и слёзы бедной девы
Для гостя райской стороны?
Нет, жребий смертного творенья,
Поверь мне, ангел мой земной,
Не стоит одного мгновенья
Твоей печали дорогой!

На воздушном океане
Без руля и без ветрил,
Тихо плавают в тумане
Хоры стройные светил;
Средь полей необозримых
В небе ходят без следа
Облаков неуловимых
Волокнистые стада.
Час разлуки, час свиданья —
Им ни радость, ни печаль;
Им в грядущем нет желанья
И прошедшего не жаль.
В день томительный несчастья
Ты об них лишь вспомяни;
Будь к земному без участья

И беспечна, как они!
Лишь только ночь своим покровом
Верхи Кавказа осенит;
Лишь только мир, волшебным словом
Заворожённый, замолчит;
Лишь только ветер над скалою
Увядшей шевельнёт травою,
И птичка, спрятанная в ней,
Порхнёт во мраке веселей;
И под лозою виноградной,
Росу небес глотая жадно,
Цветок распустится ночной;
Лишь только месяц золотой
Из-за горы тихонько встанет
И на тебя украдкой взглянет, —
К тебе я стану прилетать;
Гостить я буду до денницы,
И на шелковые ресницы
Сны золотые навевать…»

XV

Upon old Gudal’s clan, long free from care,
God’s awful wrath fell like a thunderclap!
Disconsolate, their poor Tamara weeps,
Collapses to her bed, mad with despair.
Tear after tear rolls down her lovely cheek,
Her heaving chest can barely catch a breath —
When, suddenly, it seems as if she hears
Some magically enchanting voice above:
“Cry not, dear child, cry not — you cry in vain!
Your precious tears will not, like living dew,
Fall vivifying on that voiceless corpse:
Their water will but blur your brilliant gaze,
Their fire will but burn your virgin cheeks!
Your groom is far away; he will not see
The grief you bear, nor will he know its worth;
The fleshless gaze of his transfigured eyes
Is now caressed by Heaven’s blessed light;
His ears now hear the songs of Paradise...
What are the trifling dreams of earthly life,
The moans, the tears of some unhappy girl,
To one who knows undying happiness?
No, no, my dear! A mortal being’s death —
My earthbound angel, please believe my words! —
Could never, ever be deserving of
A single moment of your precious grief!

There is an ocean vast, ethereal,
Where without rudders, without masts or sails,
Drift effortlessly, through eternal mists,
The graceful choirs of luminaries bright;
Across the boundlessness of heaven’s fields
Roam sinuous and sheep-like flocks of clouds
Intangible, and leaving not a trace;
The hour of parting, or reunion’s hour
Means neither joy nor misery to them;
For they no longing for the future know,
Nor do they feel regret about the past.
You too, my dear, need only think of them
On days of harrowing adversity;
Be too, like them, without a single care,
Without concern for any earthly thing!

As soon as night, its somber shroud outspread,
Obscures the towering Caucasian peaks,
And the entire world below, bewitched
By some enchanted word, falls still,
And nothing moves, save for some withered grass
Stirred by the wind that steals along a cliff
And soon inspires a bird that shelters there
To spread its wings and flutter in the dark,
While far below, beneath the vineyard vines,
Insatiably imbibing heaven’s dew,
A flower spreads its petals in the night —
As soon, I tell you, as the golden moon
Ascends the sky in silence o’er the peaks,
To steal a loving glance at you, my dear...
It’s then that I’ll come flying to your side,
And linger with you till the morning star,
And waft delightful dreams of purest gold
Upon the silken lashes of your eyes...”

 

XVI

Слова умолкли в отдаленье,
Вослед за звуком умер звук.
Она, вскочив, глядит вокруг...
Невыразимое смятенье
В её груди; печаль, испуг,
Восторга пыл — ничто в сравненье.
Все чувства в ней кипели вдруг;
Душа рвала свои оковы,
Огонь по жилам пробегал,
И этот голос чудно-новый,
Ей мнилось, всё ещё звучал.
И перед утром сон желанный
Глаза усталые смежил;
Но мысль её он возмутил
Мечтой пророческой и странной.
Пришлец туманный и немой,
Красой блистая неземной,
К её склонился изголовью;
И взор его с такой любовью,
Так грустно на неё смотрел,
Как будто он об ней жалел.
То не был ангел-небожитель,
Её божественный хранитель:
Венец из радужных лучей
Не украшал его кудрей.
То не был ада дух ужасный,
Порочный мученик — о нет!
Он был похож на вечер ясный:
Ни день, ни ночь, — ни мрак, ни свет!..

XVI

And then the wondrous voice withdrew from her,
And, word by word, its music died away;
Now startled, she jumps up and looks around...
A painful longing, inexpressible,
Now seized her breast; and nothing, next to this,
Was any sadness, fear, or ecstasy:
Her every passion seethed within her heart;
It was as if her soul had burst its chains,
And flames were coursing through her every vein —
And that same voice, so gloriously new,
Seemed still to resonate from ear to ear.
Near morning, at long last, a longed-for sleep
Sank down and shut her weary, reddened eyes;
But sleep too stirred her disconcerted thoughts
With some uncannily prophetic dream:
A visitor had come from far away,
And, radiant with rays of unseen suns,
He stood there, gently bowed above her bed;
He stood there — and his loving gaze beheld
Her with such sadness, with such tenderness —
And with, it seemed, compassion most profound.
This was no angel sent there from on high;
No guardian ordained for her by God;
No halo spun from iridescent rays
Adorned the locks that ringed that handsome face.
Nor yet was this some awful fiend of Hell,
Enduring torment for his many sins —
No, no! He looked like lucid evening —
Not night, not day — not dark, not light!

 

PART TWO

 

I

«Отец, отец, оставь угрозы,
Свою Тамару не брани;
Я плачу: видишь эти слёзы,
Уже не первые они.
Напрасно женихи толпою
Спешат сюда из дальних мест…
Немало в Грузин невест,
А мне не быть ничьей женою!..
О, не брани, отец, меня.
Ты сам заметил: день от дня
Я вяну, жертва злой отравы!
Меня терзает дух лукавый
Неотразимою мечтой;
Я гибну, сжалься надо мной!
Отдай в священную обитель
Дочь безрассудную свою,
Там защитит меня Спаситель,
Пред Ним тоску мою пролью.
На свете нет уж мне веселья…
Святыни миром осеня,
Пусть примет сумрачная келья,
Как гроб, заранее меня…»

I

“O father, father, leave your needless threats;
Do not reproach your dear Tamara, pray!
I’m crying as it is — behold my tears!
And these are but the last of many shed.
In vain do all those crowds of suitors come
From far away and seek to gain my hand...
In Georgia, surely, they’ll not lack for brides —
And, sadly, it is not my fate to wed!
So, father, father — don’t reproach me, pray —
For surely you have noticed: day by day
I’m wilting, victim of some poison vile!
A clever spirit surely torments me
With some dark dream that I cannot resist;
I’m lost, my end is near — take pity, please!
Give up your child, bereft of sanity,
To the most holy convent’s certain care,
Wherein our Lord and Savior all sustains;
Before His Face I’ll pour my every tear.
No smiles, no joys are left me in this world...
Like relics shrouded in serenity,
May I too find the shelter of a cell —
As of a tomb — long, long before my time...”

 

II

И в монастырь уединенный
Её родные отвезли,
И власяницею смиренной
Грудь молодую облекли.
Но и в монашеской одежде,
Как под узорною парчой,
Всё беззаконною мечтой
В ней сердце билося, как прежде.
Пред алтарём, при блеске свеч,
В часы торжественного пенья,
Знакомая, среди моленья,
Ей часто слышалася речь.
Под сводом сумрачного храма
Знакомый образ иногда
Скользил без звука и следа
В тумане лёгком фимиама;
Сиял он тихо, как звезда;
Манил и звал он… но куда?..

II

So, to a monastery far away
Her kinfolk sorrowfully sent the girl,
And there in modest clothes, from sackcloth sewn,
She humbly wrapped her ever youthful breast.
But still, beneath her nun’s attire — just as
It had beneath a dress of patterned gold —
That same illicit, sinful fantasy
Kept beating in her heart, unfadingly.
Before the altar, in the candlelight;
Amidst her solemn, sacred songs of praise;
Amidst her prayers, the same familiar voice
Would oft assail her ears with tempting words.
Along the gloomy temple’s mighty vault,
A shape she seemed to know would sometimes glide,
Without a noise, with no trace left behind,
Through clouds of incense rising weightlessly.
He shone there, silent, like a star, and lured
Her, called to her... Where would he have her go?

 

III

В прохладе меж двумя холмами
Таился монастырь святой.
Чинар и тополей рядами
Он окружён был — и порой,
Когда ложилась ночь в ущелье,
Сквозь них мелькала, в окнах кельи,
Лампада грешницы младой.
Кругом, в тени дерев миндальных,
Где ряд стоит крестов печальных,
Безмолвных сторожей гробниц,
Спевались хоры лёгких птиц.
По камням прыгали, шумели
Ключи студёною волной
И под нависшею скалой,
Сливаясь дружески в ущелье,
Катились дальше, меж кустов,
Покрытых инеем цветов.

III

Where cool winds gently waft between two hills
The monastery in seclusion lay;
By shielding rows of plane and poplar trees
It was encircled. There, amidst their leaves,
When night descended into the ravine,
There glimmered, in the window of a cell,
The pious light of one young sinner’s lamp.
And round about, in shades of almond trees,
Where rows of mournful crosses can be seen —
Those silent sentries poised atop the tombs —
As choirs of birds joined in melodic song,
There sounded, spraying high above the stones,
The ice-cold currents of the mountain spring;
And further on, beneath a looming cliff
That welcomed their confluence in the gorge,
The springs flowed on beneath the bushes white
With summer flowers, as with winter frost.

 

IV

На север видны были горы.
При блеске утренней Авроры,
Когда синеющий дымок
Курится в глубине долины,
И, обращаясь на восток,
Зовут к молитве муэцины,
И звучный колокола глас
Дрожит, обитель пробуждая;
В торжественный и мирный час,
Когда грузинка молодая
С кувшином длинным за водой
С горы спускается крутой,
Вершины цепи снеговой
Светло-лиловою стеной
На чистом небе рисовались,
И в час заката одевались
Они румяной пеленой;
И между них, прорезав тучи,
Стоял, всех выше головой,
Казбек, Кавказа царь могучий,
В чалме и ризе парчевой.

IV

Great mountains loomed there, further to the north.
When, bathed in bright Aurora’s radiance,
A bluish haze arises, thick as smoke,
And snakes along the valley’s lonely depths;
When, turning east atop their minarets,
Muezzins sound their pious call to prayer;1
When the resounding voices of the bells
Ring out, awakening the cloister’s nuns;
At that most calm and solemn hour comes
A Georgian girl — still young, still beautiful —
Descending to draw water with her pail.
She winds her way along the mountainside —
One peak of many in a snow-capped chain
Of mountains, violet yet luminous
In jagged outline ’gainst the azure sky;
So too, when sunset fell, would they be clothed
In crimson veils as radiant as these.
Among them, cutting boldly through the clouds,
Stood, head and shoulders higher than the rest,
Kazbek, the towering Caucasian king,
His turban and his raiments spun from gold.

 

V

Но, полно думою преступной,
Тамары сердце недоступно
Восторгам чистым. Перед ней
Весь мир одет угрюмой тенью;
И всё ей в нём предлог мученью —
И утра луч, и мрак ночей.
Бывало, только ночи сонной
Прохлада землю обоймёт,
Перед божественной иконой
Она в безумье упадёт
И плачет; и в ночном молчанье
Её тяжёлое рыданье
Тревожит путника вниманье,
И мыслит он: «То горный дух,
Прикованный в пещере, стонет!»
И, чуткий напрягая слух,
Коня измученного гонит…

V

But teeming now with dark, transgressive thoughts,
Tamara’s heart was far beyond the reach
Of pure delights. Before her weary eyes,
The world entire lay in dismal shade,
And in it she found naught but agony,
Both in the ray of dawn and dark of night.
It often happened that, when all else slept,
She vigil kept before the holy saints —
Collapsed before their icons, mad with fear —
And, bursting forth amidst the silent dark,
The grievous cries of her untold despair
Would rile the ear of some lone traveler,
Who thought to hear a dreadful mountain ghost —
Accursed and shackled in some cavern — wail.
And, with his ears now straining anxiously,
He’d rush his weary horse along its way...

 

VI

Тоской и трепетом полна,
Тамара часто у окна
Сидит в раздумье одиноком,
И смотрит вдаль прилежным оком,
И целый день, вздыхая, ждёт…
Ей кто-то шепчет: он придёт!
Недаром сны её ласкали,
Недаром он являлся ей,
С глазами, полными печали,
И чудной нежностью речей.
Уж много дней она томится,
Сама не зная почему;
Святым захочет ли молиться —
А сердце молится ему;
Утомлена борьбой всегдашней,
Склонится ли на ложе сна —
Подушка жжёт, ей душно, страшно,
И вся, вскочив, дрожит она;
Пылают грудь её и плечи,
Нет сил дышать, туман в очах,
Объятья жадно ищут встречи,
Лобзанья тают на устах…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

VI

And filled with longing and with anxious fear,
Tamara oft before her window sat,
Where, plunged in solitary reverie,
Her sad eyes lost amidst the distant peaks,
She searched, she sighed, she waited all day long...
From nowhere, someone whispers: he will come!
Not without reason had those dreams appeared;
Not without cause had he revealed himself,
His eyes resplendent in their woeful gaze,
His words replete with wondrous tenderness.
For many days now had she languished there,
Herself not knowing why, or to what end;
Try as she might to pray unto the saints,
Her heart, in truth, could only pray to him;
And when, exhausted by this constant strife,
She fell upon her bed in search of rest,
The pillow scalded her — and stifled, scared,
She jumped up, quivering from head to toe;
Her breast, her shoulders burned as if ablaze;
She couldn’t breathe, her once-keen eyes were blurred —
Her arms stretched out, awaiting some embrace,
And kisses melted, lost, upon her lips...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

VII

Вечерней мглы покров воздушный
Уж холмы Грузии одел.
Привычке сладостной послушный,
В обитель Демон прилетел.
Но долго, долго он не смел
Святыню мирного приюта
Нарушить. И была минута,
Когда казался он готов
Оставить умысел жестокой.
Задумчив у стены высокой
Он бродит: от его шагов
Без ветра лист в тени трепещет.
Он поднял взор: её окно,
Озарено лампадой, блещет, —
Кого-то ждёт она давно!
И вот средь общего молчанья
Чингура стройное бряцанье
И звуки песни раздались;
И звуки те лились, лились,
Как слёзы, мерно друг за другом;
И эта песнь была нежна,
Как будто для земли она
Была на небе сложена!
Не ангел ли с забытым другом
Вновь повидаться захотел,
Сюда украдкою слетел
И о былом ему пропел,
Чтоб усладить его мученье?..
Тоску любви, её волненье
Постигнул Демон в первый раз;
Он хочет в страхе удалиться…
Его крыло не шевелится!
И, чудо! из померкших глаз
Слеза тяжёлая катится…
Поныне возле кельи той
Насквозь прожжённый виден камень
Слезою жаркою, как пламень,
Нечеловеческой слезой!..

VII

A shroud ethereal of evening mist
In darkness clothes the sleeping Georgian hills.
True to his custom, in the still of night,
The Demon flew about the cloister walls.
But for a long, long while he didn’t dare
To violate their blessed sanctity.
Indeed — if for a moment — he seemed poised
To cast aside his merciless intent.
There, lost in thought beside that lofty wall,
He paced about — and where his footsteps fell,
The leaves would tremble in the windless shade.
Again he lifts his gaze: again he stares
Into her window, where the lamp still shines:
Long has she waited, waited for someone!
And then, amidst the all-embracing quiet,
Some graceful fingers strum the chonguri,1
And suddenly a lovely song resounds;
Its notes drift forth, and play without respite,
As measuredly as tear falls after tear.
So tender, so exquisite was the song
That it might well have come here from on high,
Composed in heaven for this sinful earth!
How like an angel’s voice — an angel who
Desired to see some long-lost friend below,
And secretly descended from the clouds
To sing to that dear friend of days gone by
To lend some sweetness to their suffering...
And thus love’s ache, love’s longing restlessness,
First pierced the Demon’s heart — and, knowing now
The fear that love entails, he wished to flee,
To flee — and yet his wings refused to move!
What miracle is this? A heavy tear
Falls from his faded eyes — falls to the ground —
And to this very day, outside that cell,
Beneath that window, one can see a stone
Burned straight through by a tear as hot as fire —
By an infernal and inhuman tear!

 

VIII

И входит он, любить готовый,
С душой, открытой для добра,
И мыслит он, что жизни новой
Пришла желанная пора.
Неясный трепет ожиданья,
Страх неизвестности немой
Как будто в первое свиданье
Спознались с гордою душой.
То было злое предвещанье!
Он входит, смотрит — перед ним
Посланник рая, херувим,
Хранитель грешницы прекрасной
Стоит с блистающим челом
И от врага с улыбкой ясной
Приосенил её крылом;
И луч божественного света
Вдруг ослепил нечистый взор,
И вместо сладкого привета
Раздался тягостный укор:

VIII

He enters now — his heart prepared to love,
His soul no longer shutting out the good,
Believing that a long-awaited life —
A new life — a new day — was now to dawn.
The vague anxiety of boundless hope,
The fear that lurks in mute uncertainty —
These unfamiliar feelings filled his soul,
These feelings known to all who have known love.
Alas, they did but augur things to come!
He enters, looks — and looming there, beholds
God’s messenger, the guardian angel who
Stood watch above that sinner beautiful,
His brow bathed in a pure celestial light,
His smile impassive, and his shining wings
Protecting her from her soul’s enemy;
And suddenly a ray of Heaven’s light
Shone forth and smote the Demon’s unclean eyes;
Where words of love might have caressed his ears,
An onerous reproach now thundered forth:

 

IX

«Дух беспокойный, дух порочный,
Кто звал тебя во тьме полночной?
Твоих поклонников здесь нет,
Зло не дышало здесь поныне;
К моей любви, к моей святыне
Не пролагай преступный след.
Кто звал тебя
  Ему в ответ
Злой дух коварно усмехнулся,
Зарделся ревностию взгляд;
И вновь в душе его проснулся
Старинной ненависти яд.
«Она моя! — сказал он грозно. —
Оставь её, она моя!
Явился ты, защитник, поздно,
И ей, как мне, ты не судья.
На сердце, полное гордыни,
Я наложил печать мою;
Здесь больше нет твоей святыни,
Здесь я владею и люблю
И Ангел грустными очами
На жертву бедную взглянул
И медленно, взмахнув крылами,
В эфире неба потонул.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

IX

“O restless spirit, full of wickedness,
Who called you here in midnight’s tranquil dark?
There are none in this place who worship you;
Nor has the breath of evil breeched these walls.
Dare not transgress, dare not in sin draw near
To one I hold in love and sanctity.
I bid you speak: who summoned you?”
                        To this,
The evil spirit glowered in reply,
His gaze now burning red with jealousy;
And in his demon’s soul again was stirred
That age-old poison — hatred of the good.
“She’s mine!” he bellowed, with abysmal might.
“Abandon her, for I have laid my claim —
While you, her guardian, have come too late,
And you are not to judge her, or judge me.
Upon her heart, replete with sinful pride,
I have already set my awful seal;
There’s nothing sacred here for you to save;
Here, I am master now; here I now love!”
The Angel, overcome, with eyes downcast,
Looked one last time upon the wretched girl,
And slowly, beating high his shining wings,
He rose, and plunged into a sea of light.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

X

Тамара

О! кто ты? Речь твоя опасна!
Тебя послал мне ад иль рай?
Чего ты хочешь?…

Демон

    Ты прекрасна!

Тамара

Но молви, кто ты? Отвечай…

Демон

Я тот, которому внимала
Ты в полуночной тишине,
Чья мысль душе твоей шептала,
Чью грусть ты смутно отгадала,
Чей образ видела во сне.
Я тот, чей взор надежду губит;
Я тот, кого никто не любит;
Я бич рабов моих земных,
Я царь познанья и свободы,
Я враг небес, я зло природы,
И, видишь, — я у ног твоих!
Тебе принёс я в умиленье
Молитву тихую любви,
Земное первое мученье
И слёзы первые мои.
О! выслушай — из сожаленья!
Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы словом.
Твоей любви святым покровом
Одетый, я предстал бы там
Как новый ангел в блеске новом.
О! только выслушай, молю, —
Я раб твой, — я тебя люблю!
Лишь только я тебя увидел —
И тайно вдруг возненавидел
Бессмертие и власть мою.
Я позавидовал невольно
Неполной радости земной;
Не жить, как ты, мне стало больно,
И страшно — розно жить с тобой.
В бескровном сердце луч нежданный
Опять затеплился живей,
И грусть на дне старинной раны
Зашевелилася, как змей.
Что без тебя мне эта вечность?
Моих владений бесконечность?
Пустые звучные слова,
Обширный храм — без божества!

Тамара

Оставь меня, о дух лукавый!
Молчи, не верю я врагу
Творец… Увы! я не могу
Молиться… гибельной отравой
Мой ум слабеющий объят!
Послушай, ты меня погубишь;
Твои слова — огонь и яд…
Скажи, зачем меня ты любишь!

Демон

Зачем, красавица? Увы,
Не знаю!.. Полон жизни новой,
С моей преступной головы
Я гордо снял венец терновый;
Я всё былое бросил в прах:
Мой рай, мой ад в твоих очах.
Люблю тебя нездешней страстью,
Как полюбить не можешь ты:
Всем упоением, всей властью
Бессмертной мысли и мечты.
В душе моей, с начала мира,
Твой образ был напечатлён,
Передо мной носился он
В пустынях вечного эфира.
Давно тревожа мысль мою,
Мне имя сладкое звучало;
Во дни блаженства мне в раю
Одной тебя недоставало.
О! если б ты могла понять,
Какое горькое томленье
Всю жизнь, века без разделенья
И наслаждаться и страдать,
За зло похвал не ожидать,
Ни за добро вознагражденья;
Жить для себя, скучать собой
И этой вечною борьбой
Без торжества, без примиренья!
Всегда жалеть и не желать,
Всё знать, всё чувствовать, всё видеть,
Стараться всё возненавидеть
И всё на свете презирать!..
Лишь только Божие проклятье
Исполнилось, с того же дня
Природы жаркие объятья
Навек остыли для меня;
Синело предо мной пространство;
Я видел брачное убранство
Светил, знакомых мне давно
Они текли в венцах из злата,
Но что же? Прежнего собрата
Не узнавало ни одно.
Изгнанников, себе подобных,
Я звать в отчаянии стал,
Но слов, и лиц, и взоров злобных,
Увы! я сам не узнавал.
И в страхе я, взмахнув крылами,
Помчался — но куда? зачем?
Не знаю… прежними друзьями
Я был отвергнут; как Эдем,
Мир для меня стал глух и нем.
По вольной прихоти теченья
Так повреждённая ладья
Без парусов и без руля
Плывёт, не зная назначенья;
Так ранней утренней порой
Отрывок тучи громовой,
В лазурной вышине чернея,
Один, нигде пристать не смея,
Летит без цели и следа,
Бог весть откуда и куда!
И я людьми недолго правил,
Греху недолго их учил,
Всё благородное бесславил
И всё прекрасное хулил;
Недолго… пламень чистой веры
Легко навек я залил в них…
А стоили ль трудов моих
Одни глупцы да лицемеры?
И скрылся я в ущельях гор;
И стал бродить, как метеор,
Во мраке полночи глубокой…
И мчался путник одинокой,
Обманут близким огоньком;
И, в бездну падая с конём,
Напрасно звал — и след кровавый
За ним вился по крутизне
Но злобы мрачные забавы
Недолго нравилися мне!
В борьбе с могучим ураганом,
Как часто, подымая прах,
Одетый молньей и туманом,
Я шумно мчался в облаках,
Чтобы в толпе стихий мятежной
Сердечный ропот заглушить,
Спастись от думы неизбежной
И незабвенное забыть
Что повесть тягостных лишений,
Трудов и бед толпы людской
Грядущих, прошлых поколений
Перед минутою одной
Моих непризнанных мучений?
Что люди? что их жизнь и труд?
Они прошли, они пройдут…
Надежда есть — ждёт правый суд:
Простить он может, хоть осудит!
Моя ж печаль бессменно тут,
И ей конца, как мне, не будет;
И не вздремнуть в могиле ей!
Она то ластится, как змей,
То жжёт и плещет, будто пламень,
То давит мысль мою, как камень —
Надежд погибших и страстей
Несокрушимый мавзолей!..

Тамара

Зачем мне знать твои печали,
Зачем ты жалуешься мне?
Ты согрешил…

Демон

Против тебя ли?

Тамара

Нас могут слышать!..

Демон

Мы одне.

Тамара

А Бог!

Демон

На нас не кинет взгляда:
Он занят небом, не землёй!

Тамара

А наказанье, муки ада?

Демон

Так что ж? Ты будешь там со мной!

Тамара

Кто б ни был ты, мой друг случайный,
Покой навеки погубя,
Невольно я с отрадой тайной,
Страдалец, слушаю тебя.
Но если речь твоя лукава,
Но если ты, обман тая
О! пощади! Какая слава?
На что душа тебе моя?
Ужели небу я дороже
Всех, не замеченных тобой?
Они, увы! прекрасны тоже;
Как здесь, их девственное ложе
Не смято смертною рукой…
Нет! дай мне клятву роковую…
Скажи, — ты видишь: я тоскую;
Ты видишь женские мечты!
Невольно страх в душе ласкаешь…
Но ты всё понял, ты всё знаешь —
И сжалишься, конечно, ты!
Клянися мне… От злых стяжаний
Отречься ныне дай обет.
Ужель ни клятв, ни обещаний
Ненарушимых больше нет?..

Демон

Клянусь я первым днём творенья,
Клянусь его последним днём,
Клянусь позором преступленья
И вечной правды торжеством.
Клянусь паденья горькой мукой,
Победы краткою мечтой;
Клянусь свиданием с тобой
И вновь грозящею разлукой.
Клянуся сонмищем духов,
Судьбою братий мне подвластных,
Мечами ангелов бесстрастных,
Моих недремлющих врагов;
Клянуся небом я и адом,
Земной святыней и тобой,
Клянусь твоим последним взглядом,
Твоею первою слезой,
Незлобных уст твоих дыханьем,
Волною шёлковых кудрей,
Клянусь блаженством и страданьем,
Клянусь любовию моей:
Я отрекся от старой мести,
Я отрекся от гордых дум;
Отныне яд коварной лести
Ничей уж не встревожит ум;
Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру.
Слезой раскаянья сотру
Я на челе, тебя достойном,
Следы небесного огня
И мир в неведенье спокойном
Пусть доцветает без меня!
О! верь мне: я один поныне
Тебя постиг и оценил.
Избрав тебя моей святыней,
Я власть у ног твоих сложил.
Твоей любви я жду, как дара,
И вечность дам тебе за миг;
В любви, как в злобе, верь, Тамара,
Я неизменен и велик.
Тебя я, вольный сын эфира,
Возьму в надзвёздные края,
И будешь ты царицей мира,
Подруга первая моя;
Без сожаленья, без участья
Смотреть на землю станешь ты,
Где нет ни истинного счастья,
Ни долговечной красоты;
Где преступленья лишь да казни;
Где страсти мелкой только жить;
Где не умеют без боязни
Ни ненавидеть, ни любить
Иль ты не знаешь, что такое
Людей минутная любовь?
Волненье крови молодое, —
Но дни бегут, и стынет кровь!
Кто устоит против разлуки,
Соблазна новой красоты,
Против усталости и скуки
И своенравия мечты?
Нет! не тебе, моей подруге,
Узнай, назначено судьбой
Увянуть молча в тесном круге
Ревнивой грубости рабой,
Средь малодушных и холодных,
Друзей притворных и врагов,
Боязней и надежд бесплодных,
Пустых и тягостных трудов!
Печально за стеной высокой
Ты не угаснешь без страстей,
Среди молитв, равно далёко
От божества и от людей.
О нет, прекрасное созданье,
К иному ты присуждена,
Тебя иное ждёт страданье,
Иных восторгов глубина.
Оставь же прежние желанья
И жалкий свет его судьбе:
Пучину гордого познанья
Взамен открою я тебе.
Толпу духов моих служебных
Я приведу к твоим стопам;
Прислужниц лёгких и волшебных
Тебе, красавица, я дам;
И для тебя с звезды восточной
Сорву венец я золотой;
Возьму с цветов росы полночной;
Его усыплю той росой;
Лучом румяного заката
Твой стан, как лентой, обовью;
Дыханьем чистым аромата
Окрестный воздух напою;
Всечасно дивною игрою
Твой слух лелеять буду я;
Чертоги пышные построю
Из бирюзы и янтаря;
Я опущусь на дно морское,
Я полечу за облака,
Я дам тебе всё, всё земное —
Люби меня!..

X

Tamara

Who are you? Oh, how dire the words you speak!
Did heaven send you to me, or did hell?
What do you want?...

The Demon

          How beautiful you are!

Tamara

No, tell me who you are! Give answer, now..!

The Demon

I am the one whose voice you heard before
Amidst the silence of the midnight hour —
The one whose thoughts were whispered to your soul,
And whose unending sadness you discerned.
I am the one whose form you saw in dreams;
I am the one whose very gaze kills hope;
I am that wretched one whom no one loves;
I am the scourge of all my earthbound slaves;
I am the king of knowledge — freedom, too;
The enemy of heaven, nature’s bane.
And now, behold — I fall upon your feet,
And bring to you — you, whom I so admire —
A quiet prayer of neverending love,
I bring to you the first pain I have felt,
The first tears I have shed upon this earth.
Oh! Hear me — only out of pity! — For
You must know: you could, with but a tender word,
Restore me unto heaven, unto good;
And, in the sacred mantle of your love
Once clothed, I would in love arise anew,
A newborn angel, newly radiant.
Oh! Only hear me out, I pray you, please! —
I am your slave — And now declare my love!
The moment when I first set eyes on you,
I first began to secretly despise
My immortality, my evil might;
Despite myself, I first came to desire
The incomplete and earthly joys of men;
It pained me not to live the life you know —
And how I dreaded life apart from you!
Thus in my bloodless heart a sudden ray
Of light has broken forth, to shine, to live —
While all my sorrow, deep in that old wound,
Keeps stirring, like a serpent long asleep.
What is eternity, without you there?
What good, the boundlessness of my domain?
They’re nothing, save for empty, ringing words,
A sprawling church — with no divinity!

Tamara

Begone, O clever spirit! Leave me be,
And speak no more! I cannot trust you, fiend!
O Lord, Creator, hear me!... What is this?
I cannot pray!... My poor deluded mind
Is by some deadly venom overcome!
Your words would doom me to the fires of Hell,
Your words are fire and poison, nothing more...
So why, why do you now profess your love?

The Demon

Why do I love you, lovely girl? Alas,
I do not know myself! I only know
That, full of newfound life, from my vile brow
I’ve finally removed my crown of thorns,
And cast it — all that was — into the dust.
My heaven and my hell are in your eyes;
I love you with an otherworldly fire;
I love you in a way you cannot love:
With all the ecstasy, with all the force
Of thoughts immortal, and immortal dreams.
For since the world began, deep in my soul,
Your captivating image was engraved;
Long did that image drift, beyond my reach,
Through the eternal ether’s wilderness;
Long, long disquieting my every thought,
The sweet name you now bear did sound to me;
And in those days of bliss, in paradise,
You were the only blessing that I lacked.
Oh, if, poor girl, you could but understand
What neverending anguish I have known!
Through ages undivided, for all time,
To know delight and suffering as one,
Without receiving praise for evil works,
Nor any recompense for doing good;
To live but for oneself — and find it dull —
And, just as dull, this neverending strife:
No triumph, no defeat, no being reconciled!
To always feel regret, but no desire;
To know all, feel all, see all that exists;
To strive to muster hate for everything —
To muster disregard for all God’s works!
The very moment that His awful curse
Was carried out, from that day on — till now —
The warm embrace of the created world
Became — and would remain forever — cold;
An empty blue expanse before me lay,
Wherein I still beheld the raiments worn
By all the luminaries of the sky —
And on they drifted, in their crowns of gold —
But something changed: Their former brother — me —
They did not deign to recognize — not one!
In bitter desperation, I cried out
To other exiled beings — those like me.
Their faces, eyes, and words malevolent —
Alas! — held nothing that I recognized.
So, seized with fear, I spread my demon’s wings
And flew away — Where to? Whatever for?
I do not know... By every friend I had,
I’d been abandoned; and for me, the world —
Like Eden’s garden — had grown deaf and mute.
So does a vessel battered by the storm
With neither sail or rudder left intact,
And following the free whim of the waves,
Drift onward — for no port, no harbor bound.
So too does, in the early morning hour,
A looming, lonely scrap of thundercloud,
A bit of black amidst a clear blue sky,
Alone, alone, with nowhere to alight,
Drift aimlessly, and leaving not a trace —
God only knows where from, much less where to!
And not long did I rule mankind — not long
Did I require to teach men how to sin,
To slander, to defame nobility,
To blaspheme all that’s good and beautiful;
Not long, not long... The flame of pure faith
I doused forever in their hearts — with ease...
But were these men deserving of my toil —
These wretched fools, these petty hypocrites?
And so I hid amidst the mountain peaks,
Where, like a meteor, I roamed about
And lurked in the profoundest dark of night...
I’d see a solitary horseman race,
And with a light I’d lure him from the road,
And watch as horse and rider both would plunge:
A scream from the abyss — a trail of blood
That trickled down the rockface in their wake...
But all these lurid games of empty spite
Could never generate enduring joy.
When wrestling with a mighty hurricane,
How often did I, raising walls of dust,
Adorned in lightning and in veils of mist,
Race wildly to and fro among the clouds,
And seek, within the teeming elements,
To stifle all the rumblings of my heart —
To silence thoughts I cannot help but think,
And to forget the unforgettable!
What is that tale of grievous indigence —
The tale of woes known to the human throng,
Of coming generations, and those past —
What’s all of human history compared
To but a moment of my untold woe?
What is mankind? What is man’s life, man’s toil?
They all pass by; they have, and always will...
Yet they have hope that judgment may await —
And though it justly judge, it might forgive!
But my affliction is forever here —
It has no end, as I myself have none,
And never will find slumber in the tomb!
One moment it cajoles me like a snake;
The next it burns and flutters like a flame;
The next it presses like a heavy stone
Upon my mind — that tomb unbreakable
Of hopes and passions that have long since died!

Tamara

Why must I listen to your sad laments?
Why should I bear the burden of your woe?
These are the fruits of sin...

The Demon

                  Of sin toward you?

Tamara

Hush, hush, someone might hear us!

The Demon

                    We’re alone.

Tamara

But God sees all!

The Demon

    He will not deign to look:
He has eyes but for Heaven — not for earth!

Tamara

And what of punishment? The fires of Hell?

The Demon

What of them? You will share their flame with me!

Tamara

Be who you may, my uninvited friend —
You’ve robbed me of my peace forever... Yet —
Poor sufferer! — I cannot help but hear
Your tale of sorrow with a secret joy. 
But what awaits me if your feeling’s feigned?
Or what if you, concealing some deceit...
Have mercy, please! What love do I deserve?
Of what good is my wretched soul to you?
Could I mean any more to God above
Than all the girls who did not draw your eye?
Alas, they too are good, and beautiful,
Their chaste sheets too, like those on this nun’s bed,
Were never crumpled by a mortal hand...
No! You must swear a sacred oath to me...
You must tell me — for you can see my tears;
You can discern this sinful woman’s dreams!
How could you help but strike fear in my soul?
But still — you understand, you know all things,
And surely you will show me charity!
So, swear to me... That, from this moment forth,
You do renounce all things acquired in vice —
Or can it really be that there remain
No oaths or promises you will not break?

The Demon

I swear to you now — by creation’s dawn,
I swear to you now — by its final day,
I swear by evil’s base ignominy,
And by the triumph of eternal truth,
And by the bitter torment of defeat,
And by the short-lived dream of victory;
And by the hope of seeing you again,
By separation menacing anew.
I swear to you now by the spirit hosts,
And by the fate of demons in my thrall,
And by the swords of angels passionless —
Those ever-watchful enemies of mine;
I swear to you by Heaven and by Hell,
By all that’s holy on this earth — by you:
I swear to you now by your final glance,
And by the first tear that you ever shed,
And by the breath of your unspiteful lips,
By every ringlet of your silken locks;
I swear to you by bliss, by suffering —
And more than all of this: I swear by love.
I now renounce my lust for cold revenge;
I now renounce my every prideful thought;
From this day forth, false words of flattery
I will not pour, like poison, in men’s ears;
My inmost wish is to be reconciled
With God. I want to love, I want to pray,
I want now to believe — believe in good.
With this repentful tear, I’ll wipe away —
Upon a brow now worthy of your love —
The ashen traces left by Heaven’s fire;
And may this world, in placid ignorance,
Live on, and prosper — I’ll not interfere!
Believe me, lovely girl! I am the first
To understand you, and to know your worth.
In choosing you as my most sacred prize,
I choose to lay my power at your feet.
But for an instant of your gift of love,
I offer you all of eternity.
Have faith, Tamara, in my constancy,
My greatness both in evil and in love —
For I, the ether’s freedom-loving son,
Will transport you to realms above the stars,
And you will be the empress of the sky,
My sole companion, and my only love;
And there — without regret, without concern —
You’ll soon regard this earth for what it is:
A place where no true joy is to be found,
Nor any beauty that is long of life;
A place of naught but sin and sin’s reward;
A place where only petty passion dwells,
A place that’s home to no one capable
Of hating — or of loving — without fear.
Or do you truly not know what it is —
The momentary love of humankind?
The youthful agitation of the blood?
But as the days race by, the blood grows cold!
Do lovers long endure when forced apart?
Who can resist the lure of novelty?
Who can withstand the boredom, the fatigue
Of indefatigable fantasy?
No! Not for you, my love, are all these things!
Nor yet has cruel Fate ordained for you
To waste away in these repressive walls,
A slave to others’ jealous crudity,
Amidst the meager-spirited and cold,
Amidst false friends and outright enemies,
Amidst your anxious fears and fruitless hopes,
Amidst your empty and oppressive toil!
No! Woefully, behind these lofty walls,
You’ll not live on, your passion’s flame snuffed out,
Amidst orisons, equally removed
From the divine and from humanity.
No, no, my lovely creature: You were meant
For an entirely different kind of life;
A different sort of suffering awaits,
As do the depths of other, unknown joys.
Abandon all your previous desires,
And leave this wretched world unto its fate —
And in exchange, I’ll open up for you
Proud knowledge’s unplumbable abyss;
A host of spirits, bound to me in thrall,
I’ll cast before your feet, to serve your whim;
To you, my beautiful, my love, I’ll give
Maidservants magical and light as air;
And for your head, from off an eastern star
I’ll wrest a brilliant crown of purest gold;
I’ll rob some flowers of their midnight dew,
And set them in that crown like precious pearls;
I’ll steal some crimson from the setting sun,
And wrap it tenderly about your waist;
I’ll saturate the very air you breathe
With breath of flowers fragrant and pristine;
And every minute I’ll caress your ears
With wondrous notes of otherworldly strings;
I’ll raise exquisite mansions; you will dwell
In halls from turquoise and from amber wrought;
I’ll swim down to the bottom of the sea,
I’ll soar beyond the heavens’ highest clouds;
I’ll give you all, all that the earth can give —
Just love me!..

 

XI

И он слегка
Коснулся жаркими устами
Её трепещущим губам;
Соблазна полными речами
Он отвечал её мольбам.
Могучий взор смотрел ей в очи!
Он жёг её. Во мраке ночи
Над нею прямо он сверкал,
Неотразимый, как кинжал.
Увы! злой дух торжествовал!
Смертельный яд его лобзанья
Мгновенно в грудь её проник.
Мучительный, ужасный крик
Ночное возмутил молчанье.
В нём было всё: любовь, страданье,
Упрёк с последнею мольбой
И безнадёжное прощанье —
Прощанье с жизнью молодой.

XI

And with that, he dared to touch
His lips, aflame with an infernal fire,
To hers, which trembled as they met his kiss.
Her pious supplications had been met
By words filled with the power to seduce;
A mighty gaze now looked into her eyes,
And scorched her. In the darkness of the night,
He shone forth, looming high above her now,
A deadly blade — yet irresistible.
Alas! The evil spirit did prevail!
The deadly venom of the Demon’s kiss
In but an instant pierced her fragile breast.
A terrible and torment-laded cry
Now rent the silence of that tranquil night.
That cry held everything: both love and pain,
Both accusation and one final plea,
A last farewell, pronounced in hopelessness —
A farewell to her still-young earthly life.

 

XII

В то время сторож полуночный,
Один вокруг стены крутой
Свершая тихо путь урочный,
Бродил с чугунною доской,
И возле кельи девы юной
Он шаг свой мерный укротил
И руку над доской чугунной,
Смутясь душой, остановил.
И сквозь окрестное молчанье,
Ему казалось, слышал он
Двух уст согласное лобзанье,
Минутный крик и слабый стон.
И нечестивое сомненье
Проникло в сердце старика
Но пронеслось ещё мгновенье,
И стихло всё; издалека
Лишь дуновенье ветерка
Роптанье листьев приносило,
Да с тёмным берегом уныло
Шепталась горная река.
Канон угодника святого
Спешит он в страхе прочитать,
Чтоб навожденье духа злого
От грешной мысли отогнать;
Крестит дрожащими перстами
Мечтой взволнованную грудь
И молча скорыми шагами
Обычный продолжает путь.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

XII

Around that time, the guard on midnight watch,
In silence making his appointed rounds,
Was pacing past that lofty wall, alone
Save for an iron gong as his alarm;
And, drawing nearer to the young girl’s cell,
He lessened his already measured pace —
And, sensing trouble in his soul, he raised
A trembling hand, prepared to strike the gong;
And through the deathly silence all around,
It seemed to him that he could almost hear
Two mouths joined in a kiss consensual —
And then — a brief cry, and a feeble groan.
And, hearing this, a fancy most impure
And most impious seized the old man’s heart —
But then another silent moment passed,
And he supposed that nothing was amiss,
For all was quiet but a wafting breeze
That bore with it the murmur of the leaves,
And dismal whispers that a mountain stream
Exchanged in secret with its rocky banks.
In fear, the sentry hastened to recite
A prayer to the cloister’s patron saint,
To drive forth from an old man’s foolish thoughts
Delusions planted there by spirits foul;
His fingers quivered as he crossed himself,
To banish from his heart all thought of sin,
And silently, with hastened, anxious steps,
He hurried down his long-accustomed path.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

XIII

Как пери спящая мила,
Она в гробу своём лежала,
Белей и чище покрывала
Был томный цвет её чела.
Навек опущены ресницы…
Но кто б, о небо! не сказал,
Что взор под ними лишь дремал
И, чудный, только ожидал
Иль поцелуя, иль денницы?
Но бесполезно луч дневной
Скользил по ним струёй златой,
Напрасно их в немой печали
Уста родные целовали…
Нет! смерти вечную печать
Ничто не в силах уж сорвать!

XIII

Like some good fairy lying fast asleep,
She lay there in her coffin. Fairer still,
And purer still than her white burial sheet
Was now the pale shade of her lifeless brow.
The lashes of those eyes, forever shut!
But who, O Heaven! Who would dare deny
That those resplendent eyes did merely sleep,
And all they needed to be roused to life
Was a reviving kiss, or morning star?
But unavailingly did rays of day
Now bathe those lashes them in golden stream —
And unavailingly her kinsmen’s lips
Did kiss them as they bid the girl farewell...
No! Death’s eternal seal had shut those eyes,
And could by nothing now be torn away!

 

XIV

Ни разу не был в дни веселья
Так разноцветен и богат
Тамары праздничный наряд.
Цветы родимого ущелья
(Так древний требует обряд)
Над нею льют свой аромат
И, сжаты мёртвою рукою
Как бы прощаются с землёю!
И ничего в её лице
Не намекало о конце
В пылу страстей и упоенья;
И были все её черты
Исполнены той красоты,
Как мрамор чуждой выраженья,
Лишённой чувства и ума,
Таинственной, как смерть сама.
Улыбка странная застыла,
Мелькнувши, по её устам.
О многом грустном говорила
Она внимательным глазам:
В ней было хладное презренье
Души, готовой отцвести,
Последней мысли выраженье,
Земле беззвучное прости.
Напрасный отблеск жизни прежней,
Она была ещё мертвей,
Ещё для сердца безнадежней
Навек угаснувших очей.
Так в час торжественный заката,
Когда, растаяв в море злата,
Уж скрылась колесница дня,
Снега Кавказа, на мгновенье
Отлив румяный сохраня,
Сияют в тёмном отдаленье.
Но этот луч полуживой
В пустыне отблеска не встретит,
И путь ничей он не осветит
С своей вершины ледяной!..

XIV

Not once, on days of joyous revelry,
Had dear Tamara’s radiant attire
Been so intensely colored, so superb.
Some flowers from her native mountain gorge
(So is the ancient custom of her folk)
Poured forth their essence in a fragrant cloud
That hovered round the lifeless hands that held
Them as they bid their life on earth farewell!
And there was nothing on that tranquil face
That gave the slightest inkling of her end —
In fires of passion and dark ecstasy;
And all the features of her countenance
Made manifest the kind of beauty that
Remains like marble — cold, expressionless,
Devoid of any feeling, any thought —
As cryptic as the mystery of death.
A smile inscrutable lay frozen there,
Having but barely flickered on her lips;
But this mute smile had much to tell of grief
To any eyes that could divine its tale:
For that smile bore the stamp of cold disdain,
Spoke of a soul that wilted ’ere it bloomed,
And gave expression to some final thought —
Some prayer for forgiveness from the earth.
As but a glimmer of her faded life,
That smile now spoke more somberly of death,
And somehow filled the heart with more despair
Than did those brilliant eyes forever dulled.
So too do we, in sunset’s somber hour —
When, spreading molten gold into the sea,
The day’s great chariot conceals itself —
Still see the deep Caucasian mountain snows
Maintain, if fleetingly, their bluish tint,
And shine, if faintly, in the distant dark.
But that pale snowlight is but half alive,
And will find no reflection here below,
Nor serve to light a wanderer’s lonely way
From that forbidding, frozen peak above!

 

XV

Толпой соседи и родные
Уж собрались в печальный путь.
Терзая локоны седые,
Безмолвно поражая грудь,
В последний раз Гудал садится
На белогривого коня, —
И поезд тронулся. Три дня,
Три ночи путь их будет длиться:
Меж старых дедовских костей
Приют покойный вырыт ей.
Один из праотцев Гудала,
Грабитель странников и сёл,
Когда болезнь его сковала,
И час раскаянья пришёл,
Грехов минувших в искупленье
Построить церковь обещал
На вышине гранитных скал,
Где только вьюги слышно пенье,
Куда лишь коршун залетал.
И скоро меж снегов Казбека
Поднялся одинокий храм,
И кости злого человека
Вновь успокоилися там;
И превратилася в кладбище
Скала, родная облакам:
Как будто ближе к небесам
Теплей посмертное жилище?..
Как будто дальше от людей
Последний сон не возмутится…
Напрасно! мёртвым не приснится
Ни грусть, ни радость прошлых дней…

XV

Tamara’s kin, and all who lived nearby,
Stand gathered in their somber retinue.
Now tearing madly at his locks of gray,
Now beating at his breast in wordless grief,
Old Gudal mounts — indeed, for the last time —
His white-maned steed, and slowly leads the way.
At last the funeral procession leaves;
Three days, three nights they will be underway —
For far away, amidst her forbears’ bones,
A peaceful grave will soon be dug for her.
Some great-grandfather — so the story goes —
A plunderer of travelers and towns,
When finally an illness shackled him,
And he was forced to pray, and to repent —
In order to redeem his sins of old,
Did promise to erect a distant church
Upon a granite cliff, where nothing but
The whistling song of snowstorms can be heard,
And no bird but the bravest hawk can fly.
And soon, indeed, among Mt. Kazbek’s snows,
A solitary temple proudly rose,
Wherein the relics of that evil man
Were then interred — and rest there to this day.
The cliff around it — brother to the clouds —
Now hosts the graves of the entire clan,
As though, slept nearer to the stars and sun,
The frozen sleep of death might be more warm —
As though, dreamt further from the throngs of men,
That final dream might be made more serene.
O futile hopes! For dead men dream no dreams
Of days gone by — their sorrows, or their joys...

 

XVI

В пространстве синего эфира
Один из ангелов святых
Летел на крыльях золотых,
И душу грешную от мира
Он нёс в объятиях своих.
И сладкой речью упованья
Её сомненья разгонял,
И след проступка и страданья
С неё слезами он смывал.
Издалека уж звуки рая
К ним доносилися — как вдруг,
Свободный путь пересекая,
Взвился из бездны адский дух.
Он был могущ, как вихорь шумный,
Блистал, как молнии струя,
И гордо в дерзости безумной
Он говорит: «Она моя

К груди хранительной прижалась,
Молитвой ужас заглуша,
Тамары грешная душа.
Судьба грядущего решалась,
Пред нею снова он стоял,
Но, Боже! — кто б его узнал?
Каким смотрел он злобным взглядом,
Как полон был смертельным ядом
Вражды, не знающей конца, —
И веяло могильным хладом
От неподвижного лица.

«Исчезни, мрачный дух сомненья! —
Посланник неба отвечал. —
Довольно ты торжествовал,
Но час суда теперь настал —
И благо Божие решенье!
Дни испытания прошли;
С одеждой бренною земли
Оковы зла с неё ниспали.
Узнай! давно её мы ждали!
Её душа была из тех,
Которых жизнь — одно мгновенье
Невыносимого мученья,
Недосягаемых утех:
Творец из лучшего эфира
Соткал живые струны их,
Они не созданы для мира,
И мир был создан не для них!
Ценой жестокой искупила
Она сомнения свои
Она страдала и любила —
И рай открылся для любви

И Ангел строгими очами
На искусителя взглянул
И, радостно взмахнув крылами,
В сиянье неба потонул.
И проклял Демон побежденный
Мечты безумные свои,
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви!..

­­­———————

На склоне каменной горы
Над Койшаурскою долиной
Ещё стоят до сей поры
Зубцы развалины старинной.
Рассказов, страшных для детей,
О них ещё преданья полны…
Как призрак, памятник безмолвный,
Свидетель тех волшебных дней,
Между деревьями чернеет.
Внизу рассыпался аул,
Земля цветёт и зеленеет;
И голосов нестройный гул
Теряется, и караваны
Идут, звеня, издалека,
И, низвергаясь сквозь туманы
Блестит и пенится река.
И жизнью вечно молодою,
Прохладой, солнцем и весною
Природа тешится шутя,
Как беззаботная дитя.

Но грустен замок, отслуживший
Года во очередь свою,
Как бедный старец, переживший
Друзей и милую семью.
И только ждут луны восхода
Его незримые жильцы:
Тогда им праздник и свобода!
Жужжат, бегут во все концы.
Седой паук, отшельник новый,
Прядёт сетей своих основы;
Зелёных ящериц семья
На кровле весело играет;
И осторожная змея
Из тёмной щели выползает
На плиту старого крыльца,
То вдруг совьётся в три кольца,
То ляжет длинной полосою
И блещет как булатный меч,
Забытый в поле давних сеч,
Ненужный падшему герою!..
Всё дико; нет нигде следов
Минувших лет: рука веков
Прилежно, долго их сметала —
И не напомнит ничего
О славном имени Гудала,
О милой дочери его!

Но церковь на крутой вершине,
Где взяты кости их землёй,
Хранима властию святой,
Видна меж туч ещё поныне.
И у ворот её стоят
На страже черные граниты,
Плащами снежными покрыты,
И на груди их вместо лат
Льды вековечные горят.
Обвалов сонные громады
С уступов, будто водопады,
Морозом схваченные вдруг,
Висят, нахмурившись, вокруг.
И там метель дозором ходит,
Cдувая пыль со стен седых,
То песню долгую заводит,
То окликает часовых;
Услыша вести в отдаленье
О чудном храме, в той стране,
С востока облака одне
Спешат толпой на поклоненье,
Но над семьёй могильных плит
Давно никто уж не грустит.
Скала угрюмого Казбека
Добычу жадно сторожит,
И вечный ропот человека
Их вечный мир не возмутит.

XVI

Amidst a blue, ethereal expanse
A holy angel sent by God above
Flew onward, borne aloft by wings of gold,
And bearing, in his merciful embrace,
A sinful soul far from the world below.
And with his mild and blessed words of hope
He drove away the soul’s remaining doubts,
And with his tears of love he washed from it
All trace of misdeed, and of suffering.
And from afar, the songs of paradise
Already reached their ears — when suddenly,
Abruptly cutting off the path ahead,
A hellish spirit rose from the abyss,
As savage as a roaring whirlwind’s rage,
Yet shining like a bolt of lightning bright —
And proudly, in his mad audacity,
He bellowed at the angel: “She is mine!”

And, holding back its terror with a prayer,
Tamara’s sinful but repentant soul
Pressed close against its guardian angel’s chest —
For its eternal future was at stake.
Again the Demon loomed before her — but,
Dear God, could she have recognized him now?
For how malicious had his eyes become!
And how corrupted by the deathly blight
Of enmity that never, ever ends!
And how sepulchral was the blast of cold
That issued from that dead, unmoving face!

“Begone, O somber spirit of despair!”
God’s mighty angel thundered in response.
“You were allowed to triumph for a time,
But now the time has come for God to judge,
And in His judgment He is merciful;
The days of tribulation now are past;
As from her earthly robe of sinful flesh,
She has at last been freed from evil’s chains.
Know this: long have we here awaited her!
For hers was one of those souls so designed
To live a life that lasts but for a flash,
A life of torment unendurable,
A life of unattainable delight:
From finest ether the Creator wove
The living fabric of these precious souls;
They were not fashioned for the world below,
For was the world below devised for them!
This weary soul has paid a cruel price
For all the doubts it harbored while on earth...
Above all, though, it suffered, and it loved —
And Heaven’s gates stand open now — for love!”

And with forbidding eyes the angel looked
Once more upon the Demon come to tempt,
And, with a joyous wingbeat rising high,
He plunged into the radiance of heaven.
The vanquished Demon could do naught but curse
His dreams long-cherished  — his demented dreams!
For once again he found himself alone —
Alone, alone in all the universe —
Without a hope — without a hope of love!

———————

Upon the high and hostile mountain slope
That towers o’er the vale of Koyshaur,
One still can see, unto this very day,
The jagged outline of a ruined home.
And of that ruin horrid tales are told
That kindle fear and awe in every child.
It stands there like a ghostly monument,
A witness mute to wondrous days gone by;
It looms there, black and cold, amongst the trees.
And in the vale below a village sprawls,
Surrounded by great fields of vivid green,
Wherein the raucous murmurings of men
Are heard from time to time — and caravans
Come from afar pass through with ringing bells.
And, plunging down amidst the rising mist,
The same old river races, glistening.
And all of nature playfully exults
In its abundant life, forever young —
Its sun, its soothing shade, its brilliant spring —
As would a child, oblivious to pain.

But somber is that castle, having served
Year after year at its appointed post,
Like some old man who has long since outlived
His every relative, his every friend.
The ruin’s residents, although unseen
By day, but wait there for the moon to rise —
And then emerge to bask, to celebrate!
This way and that they buzz, and crawl, and creep:
A spider in his newfound hermitage
Now weaves the first foundations of its web,
As, high above, a lizard family
Upon the rooftop scampers playfully;
A snake — forever slow and circumspect —
Now slithers from a crevice in the wall
Onto the flagstone of the former porch,
One moment gathered in a threefold coil,
The next extended like a rope, with scales
That shimmer like a sword of damask steel
Abandoned in some ancient battlefield,
Unneeded by a fallen warrior!
All here is wild; here there is not a trace
Of years gone by; the hand of centuries
Has diligently wiped them all away,
And nothing to be seen here now recalls
The glorious name of grizzled old Gudal,
Or his dear child — his one and only heir!

Meanwhile, the church upon that summit steep,
Wherein the earth assumed their mortal dust,
Still stands, as if preserved by Heaven’s will;
And to this day it looms among the clouds.
And at its gate great granite stones stand watch,
Their shoulders draped in heavy shrouds of snow;
And on their chests no suits of armor lie —
Instead, a layer of ice eternal burns.
And round below sleep avalanches that,
Like waterfalls descending ledge to ledge,
Were seized abruptly by the freezing cold,
And hang there, scowling, threatening to fall.
A snowstorm makes the rounds from time to time,
And blows the dust from off the old gray walls —
One moment striking up a lengthy song,
One moment calling to its fellow guards;
And as if hearing news from far away
About the wondrous church found in these lands,
Clouds rush in from the east in multitudes —
The only visitors to show respect —
For to those stones that mark the family’s graves,
No human being ever comes to grieve;
The dour rock of mighty Mount Kazbek
Still menaces, and ever guards its spoils,
And so the endless murmurings of men
Will never trouble that eternal peace.

 

Конец

 
Video Block
Double-click here to add a video by URL or embed code. Learn more
Previous
Previous

Christmas Eve

Next
Next

Brodsky: Solitude